Некрологи

Евгений Николаевич Погожев (1870–1931), подписывавшийся псевдонимом «Е. Поселянин» – известный духовный писатель, автор многочисленных книг о русских и восточнохристианских святых и подвижниках. Его книги пользовались большой популярностью у православных читателей до революции, и сегодня его произведения можно встретить в любом магазине православной литературы.


Однако в отличие от некоторых современных «ревнителей древнего благочестия», готовых выбросить с книжных полок половину русской классики, Поселянин не противопоставлял церковность и светскую культуру. Написанный им некролог Лохвицкой в этом смысле весьма показателен. Примечательно, с каким сочувствием и человечностью писатель говорит об авторе, на первый взгляд, далеком от его собственных исканий. Впрочем, оказывается, что на более глубинном уровне у них находится немало общего. Характерно, что мистику любви Лохвицкой Поселянин не считает темной – он ясно видит ее светлые стороны. Думается, что в этом он абсолютно прав. Заметка Поселянина – хороший аргумент против зачисления поэтессы в ряды «жрецов тьмы».

Московские ведомости. 1905, 15 сентября. № 253. (Е. Поселянин «Отзвеневшие струны").

Она была за последнее десятилетие, несомненно, самою крупною величиной среди русских молодых поэтических величин.


Одни, как г. Бунин, недостаточно ярки. Другие, как безвременно погибший под Цусимой лейтенант С. (Случевский), недостаточно выяснили свою литературную принадлежность. Третьи, как г. Бальмонт и более юные поэты-символисты (гг. Андрей Белый, Леонид Семенов) дают среди вороха малопонятных сумбурных творений лишь небольшое количество стройных и подчас прекрасных вещей.


Г-жа Лохвицкая обладала одним из отличительных признаков истинного дарования – чрезвычайною понятностью содержания и определенностью формы.


Содержание в стихах не было широко. Муки и радости, вопли печали и крики восторга любящего, вечно распаленного женского сердца.


Ее упрекали в преувеличенности, в чересчур жгучем пламени страсти, доходившем порой почти до вакхического исступления.


Она была одна из первых женщин, также откровенно говоривших о любви с женской точки зрения, как раньше говорили о ней, со своей стороны, только поэты. Но как ни смотреть на эту непосредственность ее поэтической исповеди, в ней была великая искренность, которая и создала ее успех, вместе со звучною, блестящею, чрезвычайно отвечавшею настроению данного стихотворения, формой.


Успех этот был несомненен. Томы ее стихотворений раскупались.


Помню, как несколько лет назад я спрашивал у умершего теперь поэта К.К. Случевского (отца другого поэта, талантливого лейтенанта С.), как идут его книги?


— Стихи идут у всех плохо, – откровенно отвечал он. – Только Лохвицкая идет бойко.


В Лохвицкой была покоряющая сила, которая не может не создать успеха художнику, в какой бы области он не действовал: будь он живописец, артист, музыкант, поэт.

В стихах Г-жи Лохвицкой клокотала горячая, безудержная страсть; в них билось сердце мятежное, ищущее, неудовлетворенное, отчасти языческое. Но эта, по большей части физическая, страсть доходила и до высоких порывов самоотвержения.


Нельзя забыть прекрасного по форме стихотворения, где она рисует (рассказом от первого лица) счастье женщины, сжигаемой с трупом любимого мужа.


Пальмы листьями перистыми

Чуть колеблют в вышине;

Этот вечер снами чистыми

Опьяняет душу мне.


За горами темно-синими

Гаснет радужный закат;

Ветер, веющий пустынями,

Льет миндальный аромат.


Грозный там, в стране загубленной,

Он притих на склоне дня…

Мой желанный, мой возлюбленный,

Где ты? Слышишь ли меня?


Но – еще того важнее – она не ограничивала любовь одною земною близостью:


Я хочу быть любимой тобой

Не для знойного, сладкого сна,

Но чтоб связаны вечной судьбой

Были наши навек имена…


Мне хотелось бы внимательно разобраться в одном удивительном стихотворении г-жи Лохвицкой, которое чрезвычайно характерно для уяснения настроения ее последней эпохи, когда она стала глубже. Серьезнее и сдержаннее.

Г-жа Лохвицкая невольно отдала дань мистическим чаяниям того народа, среди которого родилась. И в область онтологии она сумела внести самый возвышенный и поэтический элемент: любовь никогда не умирающую и расцветающую в полной и совершенной силе в вечности.


Страстною верой в непрекращаемость любви с земною смертью была полна и г-жа Лохвицкая. И более того, – только после смертного часа ждала она для души насыщения заветным, недосягаемым здесь, счастьем.


Сквозь образ любимого человека ей просвечивала вечность. И стелющаяся по земле страсть в высоком порыве души превращалась в дивную загробную привязанность.


Будто сон, – но несбыточней сна,

Как мечта, – но блаженней мечты,

Величаво проходит она

В ореоле святой красоты…


Быть может, не всем будет одинаково понятно это стихотворение.

Но люди, которым пришлось стоять «на пепелище своих надежд земных» и которые не в силах отказаться навсегда от погибшего счастья, перенесли свои ожидания «туда, где жизнь светлей и чище // Среди миров иных» – такие люди не забудут никогда этого гимна, спетого не осуществившейся в земных формах, но не перестающей и за гробом любви. И в глубоком волнении будут вспоминать они вещее слово о заветнейшей привязанности души:


И лишь в смертный единственный час

Мы усталую душу сольем

С той, что вечно сияла для нас

Белым снегом и чистым огнем.


Вот – высокий образец любви в русской душе, не знающей иных границ для своей любви, кроме безграничной вечности.


Я видел г-жу Лохвицкую один раз в публичном чтении.

Как-то, проезжая на праздниках через Москву, я попал на литературный вечер в театре Корша, – кажется, в память Пушкина. Читали разные писатели и, между прочим, г-жа Лохвицкая.


Когда она вышла на сцену, в ней было столько беспомощной застенчивости, что она казалась гораздо менее красивою, чем на своей карточке, которая была помещена во всех журналах.


С какой-то наивностью в голосе и выражении произнеся заглавие своего стихотворения, она начала читать известнейшие свои строки: «Если б счастье мое было вольным орлом…» Не помню, спуталась ли она при чтении или показалась странною ее манера декламации, только вдруг послышалось кое-где хихиканье, и стало так стыдно перед молодою поэтессой и так неловко за этот глупый смех.


И вот она стоит теперь предо мною с этою своею молодостью и наивностью, со словами своих стихов на губах, в то время, как она уже покрыта землей.


Так что же?


Счастлив, кто уходит отсюда в разгаре надежд, не разочаровавшись ни в чем сам, не разочаровав собою других. Счастлив, кто молодыми устами испил лишь искрящуюся пену из кубка жизни, не допив ее до глубокого дна. Счастлив, чьи струны звенели таинственно сладко, не знали еще ни утомленья, ни однообразия, и порваны вдруг раннею смертью. Счастлив, кто щедрою легкою рукой сбросил людям свежие цветы своего вдохновения и унесся затем в страну вечной ликующей юности.


Вернуться к списку